«Версия Путина истории Украины осталась на мне в виде шрама на плече». Максим Буткевич о плене, судилище и освобождении

Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич, 25 ноября 2024 года. Фото: Алексей Арунян, Ґрати<br />
Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич, 25 ноября 2024 года. Фото: Алексей Арунян, Ґрати

В октябре офицер Вооруженных сил Украины, командир взвода 210 Отдельного специального батальона «Берлинго» Максим Буткевич вернулся из российского плена. Правозащитник, который взялся за оружие с началом полномасштабного вторжения, попал в плен вместе с частью своего взвода в Мирной Долине Луганской области в июне 2022 года. Российская пропаганда изображала из Буткевича его антипод: называли «пропагандистом», «нацистом» и «командиром взвода карательного отряда». А позже Следственный комитет РФ обвинил его в обстреле из гранатомета жилого дома в Северскодонецке, хотя его там вовсе не было — «Ґрати» нашли доказательства этого. В 2023 году именем Российской Федерации Буткевича приговорили по сфабрикованным обвинениям в военном преступлении к 13 годам лишения свободы. Сначала он оговорил себя под давлением, но во время кассации заявил об этом и отказался от своих признаний. Два года и четыре месяца Буткевич провел сначала в застенках луганского СИЗО в нечеловеческих условиях, а затем в краснолучской колонии. Его подвергали жестокому обращению и допросам. Но все же он вернулся домой. 

Наш разговор с Максимом Буткевичем происходит через неделю после его освобождения, когда он еще проходит реабилитацию вместе с другими бывшими военнопленными. В плену он потерял более 25 килограммов веса, у него ухудшилось зрение.

Буткевич подробно рассказал «Ґратам» о решении пойти воевать, как его взвод попал в окружение, о российской пропаганде, выживании в луганском СИЗО-1 и колонии Вахрушево-2, встрече в плену с представителем ООН, как и зачем Следственный комитет РФ фальсифицировал уголовные дела против него и других бойцов ВСУ, как ему пришлось оговорить себя и почему он решил об этом заявить в суде. И наконец о том, как происходил долгожданный для всех обмен.

Глава 1: Начало войны
Глава 2: Окружение и плен
Глава 3: Допросы и пропаганда
Глава 4: Уголовное дело
Глава 5: Судилище
Глава 6: Отказ от показаний
Глава 7: СИЗО и колония
Глава 8: Обмен

 

Глава 1: Начало войны

 

«Я понял, что я не смогу быть правозащитником просто потому, что не будет правозащиты»

Когда 24 февраля 2022 года началось полномасштабное вторжение, я понял, что надо скупить всю питьевую воду, которая есть в супермаркете, и сигаретами запастись. Вышел — и меня схватили ТЦКшники. Шучу! Это все было совсем не так. 

На самом деле я проспал начало войны: поздно лег и утром поздно проснулся, поэтому первые прилеты я пропустил. Соответственно, когда я оправился и понял, что происходит, были срочные дела. На тот момент у нас было несколько подопечных беженцев, беженок из разных стран, которые находились в неопределенном юридическом статусе. Я понимал, что некоторым из них стоит, учитывая обстоятельства и быстрое продвижение российских войск, как-то выехать в безопасные регионы. Поэтому, кроме родных, я связался с ними. Мы пытались сориентировать, куда им выехать. И эта деятельность продолжалась и в последующие дни. А к вечеру, наконец, я собрался. У меня был тревожный чемодан, то есть собранный уже тревожный рюкзак. Я там что-то вынул, что-то положил и поехал в военкомат. В военкомате, я понимаю, что, наверное, — в тероборону, потому что я вообще-то, что называют в армии «пиджак».

Я закончил военную кафедру Киевского национального университета имени Шевченко, мое первое высшее образование — философское, но это были 90-е годы. То есть это было очень давно. По военно-учетной специальности я, если коротко, то замполит: тогда это называлось одно, сейчас — это морально-психологическое обеспечение. Даже по специальности я уже почти ничего не помню из того, что преподавали на военной кафедре. 

Я приехал [в ТЦК] только с паспортом. И на вопрос, есть ли у меня звание, я сказал, что так и так, я лейтенант, но нет документа. Он сказал: «Нет, тогда не тероборона, вам вот в тот кабинет, все офицеры туда». Я говорю: «Честно, я не офицер. Какой я офицер по знаниям или навыкам, или опыту? У меня нет ничего из этого» — «Неважно, все равно офицерам туда». 

Я зашел, там был очень уставший сотрудник ТЦК, очень вежливый. Очень уставший и очень вежливый. Записал мои данные, сказал: «Вы собирайтесь, мы вам позвоним». И я ждал неделю дома. Ну, как ждал. Я, собственно, помогал выезжать тем, кто от нас зависел как-то в плане советов и консультаций, ориентировал их, пытался помочь вывезти еще ряд людей, которые нуждались в выезде. 

 

Максим Буткевич после вступления в ряды Вооруженных сил Украины, 6 марта 2024 года. Фото из фейсбука Буткевича

Через неделю буквально… Я спал в коридоре, как все тогда. В коридоре обустроил себе рабочее место, спальник там, все — мобильный коридорный офис. И ложась в шесть утра и просыпаясь там где-то позже, в очередной день я проснулся от звонка. И просто по голосу, в который я вслушивался, который мне сказал: «Максим Александрович?», я, еще не проснувшись, сказал: «Так точно!».

И это действительно было «Так точно». Я позвонил родителям, попросил прийти забрать кошку и черепаху кормить. Да и все. Мы попрощались, я поехал в военкомат. Оттуда отправили в часть, которая, как потом оказалось, была в процессе формирования только. 

А относительно того, почему вообще я решил вот так вот 24-го сразу пойти. Ясно, что этот вопрос решался раньше мной внутренне, потому что все ждали того, что это начнется. Никто не верил, и все ждали одновременно. Шутили по этому поводу, все эти шутки «давайте уже после вторжения встретимся», еще как-то. 

Одной из важнейших частей моей жизни уже на протяжении многих-многих лет является защита, попытки помочь, защищать людей, защищать их права, защищать их свободы, гражданские свободы, права человека, как бы это ни звучало. И мне кажется, что все-таки мы достаточно многого достигли за много лет, через все очень болезненные иногда процессы. По сравнению с тем, чего хотелось достичь, — это немного. Поле для деятельности на тот момент и в дальнейшем было все еще огромное, и сейчас остается. Даже больше стало. Но было определенное продвижение. Если бы пришла Российская Федерация, я прекрасно понимал, что это значит. 

Я понял, что я не смогу быть правозащитником просто потому, что не будет правозащиты. На той территории она не существует. А те, кто все еще это делают, а они делают, если они действительно это делают — это зона такого чрезвычайного риска. И эти люди попадают постоянно под удар, и их пока терпят, потому что они давно этим занимаются или просто считают недостаточно вредными.

Чаще всего просто еще терпят это. Они понимают, что возможно это вопрос времени. А здесь просто не будет возможности этим заниматься, не будет прав человека. Просто не будет на этой территории прав человека. То есть не будет важнейшего для меня занятия, не будет части моей жизни, не будет свободы, даже ограниченной. Соответственно, если я хочу защищать права человека в той ситуации, которая была, это опять-таки пойти и взять калаш. Как это ни странно звучит, но оно так и чувствовалось, оно так и было. 

И все, я поехал в военкомат.

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Глава 2: Окружение и плен

 

«Мы стоим как ростовые мишени в тире»

Провоевал я, то есть пробыл в армии, скажем так, три с половиной месяца. Был сформирован, уже когда я был там, 210-й Отдельный специальный батальон «Берлинго». И сначала наша задача была сдерживать и противодействовать прорывам бронетехники врага в городе. Затем мы участвовали в освобождении Киевщины. Мы выдвигались преимущественно на подкрепление тех или иных подразделений. Я со своим взводом был на Киевщине, на Ирпенском направлении. Это уже было за несколько дней до того, как они начали отходить. Соответственно, мы были на нуле, потом на первой линии. Получили первый опыт свой там. К счастью, никого не потеряли, даже трехсотых не было. 

Почти всё подразделение состояло из людей, которые сами пришли. Они были мобилизованы, как и я. Мы были мобилизованы, потому что мы сами пришли и сказали: «Мы здесь».

 

Военнослужащий Максим Буткевич с котом, 30 марта 2022 года. Фото с фейсбука Буткевича

14 июня 2022 года мы получили распоряжение выдвинуться на Восток. 

Все, мы выдвинулись, мы получали информацию, куда ехать дальше нам по дороге, и прибыли в Дружковку, Донецкой области. А уже находясь в Дружковке какое-то время, мы получили боевое распоряжение, и, согласно ему, выдвинулись на село Мирная Долина, Луганской области, это южнее Лисичанска. Лисичанск тогда был еще под нашим контролем. Даже Северодонецк Город был переименован в Северскодонецк в 2024 году, но Максим в разговоре использует еще старое название : там шли последние дни перед тем, как его окончательно оккупировали.

Я еще тогда подумал, помню, что выехать на ноль в село с названием Мирная Долина на войну — это какая-то плохая примета. Ну, нельзя ехать в Мирную Долину на войну. 

Когда мы туда прибыли, речь идет о нашей роте, мой взвод в составе роты прибыл… Ясно, что мы передвигались не всей ротой, но в процессе мы, к сожалению, потеряли много техники. К счастью, не потеряли никого из людей. И не только техники, но и оборудования, и часть вооружения в результате обстрела. Ну, как оно все бывало и сейчас, наверное, часто бывает, когда очень много всего, волонтеры, в том числе, набирают, отдают то, что надо, оно выдвигается вперед, попадает под прилет и сгорает. Это такой Молох, мне кажется, который сжирает все, что ему дают. И волонтеры просто забрасывают в эту пасть. А как это еще делать, чтобы он больше сожрал то, что они могут собрать, и меньше сожрал людей?

Мы получили распоряжение, мой взвод, выдвинуться на наблюдательные посты, вести наблюдение за возможным передвижением противника. Сокращая историю, дошли, то есть успели выдвинуться.

Мы были под минометным обстрелом в Мирной Долине, плотным очень, который длился всю ночь, потом была пауза на утро, мы тогда как раз получили распоряжение о выдвижении на НП (наблюдательные пункты), потом обстрел возобновился, и он продолжался. То есть это был такой длительный концерт. И в этой ситуации со мной вышла половина взвода, а половину должны были вывезти отдельно, еще довести до нас. Этого так никогда и не произошло, к счастью, наверное. 

Было очень жарко. Напомню, это почти конец июня. Воду и БК (боекомплект) нам должны были доставить, и нас должны были как-то по возможности лучше обеспечить связью. Потому что со связью у нас были проблемы, однако, какая-то связь была. И вот те, кто нас вывели, разведчики, ушли, должны были вернуться — не вернулись. Связь исчезла очень быстро, вообще полностью. Мы могли наблюдать, мы не могли докладывать. Вода закончилась, и физическая форма [была плохой] после дороги, и после выхода туда — достаточно сложный был рельеф. 

На следующий день, во-первых, мы наблюдали, что зашла в соседнюю посадку техника и люди в большом количестве. Через какое-то время только мы смогли понять, что это все-таки не наша техника и не наши люди. Была вероятность, что это могут быть наши подразделения на подкрепление. Во-вторых, с нами на связь вышел один из бойцов соседнего подразделения, скажем так, который сообщил, что мы в окружении, но еще есть возможность выхода. И если мы будем идти по ориентирам, которые он нам укажет, то мы выйдем. 

Дальше было тяжело, как мы выходили. Потому что воды уже не было почти сутки. Тем не менее мы вышли на точку, которую он указал. Он нас вывел посреди поля на близкое расстояние к посадке, к лесу. После чего сообщил, что, собственно говоря, с предыдущего дня он в плену. И он извиняется, но если мы сейчас не сложим оружие, нас уничтожат. В то же время выдвинулись с посадки люди обозначиться, так сказать, что они там есть. Я понял, что мы стоим как ростовые мишени в тире. Мы ничего не защищаем, мы ничего не выполняем, никакой задачи на данный момент. И любая попытка чего-либо просто — ну, я и вот мои восемь ребят, это главное для меня было, — мы здесь останемся. Конечно, пришлось сложить оружие. Так мы попали в плен. 

Действительно, их там было, и, действительно, мы были окружены. Действительно, этого парня, который с нами был на связи, взяли в плен предыдущим вечером. Мы с ним потом сидели в камере на СИЗО. Не было каких-то там тяжелых… Ну, был легкий дискомфорт, но он, кажется, его не чувствовал. И он сказал: «Как мне сказали, если ты их вызовешь и выведешь, то ты этим им спасаешь жизнь, потому что иначе мы сейчас все равно будем крыть все те квадраты, где наших нет». И, возможно, так и было — возможно нет. Я не знаю, я не судья в этом случае. Но вот произошло оно так.

Меня брали в плен россияне, кстати. Российские подразделения, не «ЛНРовские», а российские. 

 

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Глава 3: Допросы и пропаганда

 

«Если ты будешь говорить «война», то для тебя будут последствия»

Многих вещей я не знаю, конечно, до сих пор. Я думаю, что на многие вещи могут ответить только те, кто их делали, организовывали и воплощали. Я имею в виду и решение об уголовном деле, и эти пропагандистские кампании. 

Первое видео, на котором меня идентифицировали, — видео большой группы бойцов, которых якобы взяли в Горском и Золотом. Это та самая трасса, по которой Мирная Долина, это недалеко. Горское недалеко оттуда на Юг, а Золотое — еще южнее. Но это другие подразделения, это другая бригада, не та, к которой мы были приданы. И нас не взяли [в плен] в Горском, Золотом — нас взяли в Мирной Долине. 

Максим Буткевич в российском плену, июнь 2022 года. Скриншот с видео

Сделано [видео] это было просто: они выгребли из военнопленных, я так понимаю, тех, кого действительно в Горском и Золотом взяли, и еще потом прошли по камерам, набрали еще пленных, выгнали их всех, выстроили и прошли с текстом, что этих всех взяли там. 

Они снимали несколько видео в разных местах. Одно снимали еще по дороге в Луганск. То есть нас взяли в плен 21 июня 2022 года. На ночь нас устроили на ночлег, я не знаю где, — это был какой-то перевалочный пункт. Нас сначала везли на броне со связанными руками, но не закрывая глаз. А на другом месте нас уже перегрузили в грузовики крытые. И мы уже не видели, куда нас везут. Ну, а потом уже следующий, последний этап — нам вообще связали глаза. И вот в этом неизвестном месте со мной записали первое видео

На следующий день, 22 июня, приехали два человека, которые, очевидно, делали это давно. Ну, не давно, во всяком случае, как-то имели навыки. Они провели разговор, без насилия. Конечно, с угрозами. Они очень быстро объяснили. 

Начали они с того, чтобы я не использовал слово война, потому что войны нет, есть СВО специальная военная операция — так войну называет Кремль

— Ты, может, не понимаешь, но война — это что? Это объявление войны, это мобилизация, это перевод экономики на военные рельсы. Вот это война. А то, что происходит — это операция: для нас, для России, для всех. Это все так, мы даже не замечаем, страна не замечает. Это такое. Мы вас раскатаем, не заметив. Но если ты будешь говорить «война», то для тебя будут последствия. 

И второе, что они объяснили: «Думаешь, что ты военнопленный? Ты не военнопленный. Военнопленными вы будете, когда вы доедете, когда вас зарегистрируют, и тогда начнутся Женевские конвенции. Вот это все. А сейчас тебя просто нет. Ты исчез там и ты еще нигде не появился. Ты можешь просто не появиться». 

Это их слова. 

«Если ты, в принципе, как-то думаешь по-другому, то мы можем прогуляться на задний двор, там есть яма. И мы можем показать тех, кто, в общем-то как-то думал иначе, которые в этой яме. Хочешь пойти прогуляться?». 

Я прогуляться не хотел.

Они не объясняли ничего, однако со мной поговорили. Один из них даже по поводу истории церкви хотел со мной поспорить. Потом очень быстро выяснилось, что, наверное, не стоит. Не потому, что я такой умный, а потому, что он не понимал, почему, скажем, с 1453 года этот город называется Стамбул, а патриарх, оказывается, до сих пор Константинопольский. Для него это было открытие. 

Они абсолютно, кажется, искренне интересовались отношением к русскому языку или количеством русскоязычного населения в Киеве, отношением к русскоязычным вопросам на улицах Киева, или еще что-то.

Но да, они провели политический ликбез, это была политинформация. Предложили записать видео, где описать обстоятельства нашего плена. Как и от всех, они хотели от меня, чтобы я сказал, что нас бросили, собственно, меня и моих ребят. Что нас оставили без самого необходимого, нас бросили на растерзание врагу, нас должны были убить там, но, к счастью, российские военные сохранили нам жизнь и взяли нас в плен. 

«Скажи, что ваше командование, — я просто цитирую, — Ваше командование вас наебало и бросило». 

Я отказался это говорить, но я не спорил. Я понимал ситуацию, как мне кажется. Я сказал, что просто я не могу говорить то, чего я не знаю. 

«Думаешь, вас не наебали?» — «Я не знаю. Может быть, может не быть. Те, кто давал приказ идти вперед, могли сами не знать ситуации. Они могли не иметь всей информации о ситуации» — «Тебе надо будет как-то это все равно сформулировать. Ты сможешь?»  

Я сказал, что информация, которую нам предоставили, не соответствовала действительности, если я правильно помню. Потому что я еще не пересматривал — я пока не спешу пересматривать те видео. Сказал, что вооружение, которое у нас было, не соответствовало поставленной задаче. К сожалению, это была правда. И та, и вторая была правда. Я пытался говорить правду и им, потому что мне не было чего скрывать или стесняться, и на видео. 

Один из них другому сказал: «Смотри, он действительно работал журналистом, как будто и сказал то, что надо, и сказал то, что ему надо». Ну, типа, вывернулся. И они согласились, записали это, и потом сказали, что я могу обратиться к родным, соответственно, к близким, там как-то успокоить их. Я сказал [на видео], что мы увидимся, словом, чтобы они не переживали, чтобы берегли друг друга.

Максим Буткевич после освобождения из российского плена на встрече президента Владимира Зеленского с представителями украинского гражданского общества, 23 октября 2024 года. Фото: Офис президента Украины

Меня спросили, что я хочу сказать Зеленскому? Они очень хотели, чтобы я что-то сказал Зеленскому. И другим бойцам, чтобы складывали оружие. Я сказал, что не могу как офицер призывать складывать оружие. Они отнеслись к этому спокойно. А еще я сказал [на видео], что нас не бьют. На самом деле не били. 

Когда нас взяли в плен, нас напоили водой по нашей просьбе первым делом, нам дали покурить. Конечно, забрали все ценное, что у нас было: у кого-то наушники, у кого-то часы. Кое-что забрали по дороге дальше. Позабирали все понемногу, но не били. А Зеленскому, я сказал, что мне нечего сказать. Ну, собственно, что говорить? Он Верховный Главнокомандующий, я офицер ВСУ. Все. Что я ему скажу? Меня взяли в плен, я только что это сказал. Все было нормально.

«Сделали его антипод». Правозащитник и антифашист Максим Буткевич попал в плен. Теперь российская пропаганда пытается изобразить его «нацистом»

«Кто-то запнулся — удар, кто-то перепутал местами два слова — два удара»

Избили меня через несколько часов на этой же локации. Только другие люди уже. Это было единственное избиение. Я думаю, могу догадываться только, но я думаю, для того, чтобы показать нам всем, кто там были пленные на тот момент… Там был я, мои восемь ребят, еще несколько ребят, которых из нашей роты, не из нашего взвода, на промежуточном пункте к нам присоединили, которые тоже попали в плен в других локациях в этом районе. И еще пару человек. Где-то у нас было людей, возможно, 13 в общей сложности. [Они хотели] показать всем, насколько с нами можно делать что угодно — вот, собственно, это было, я думаю, первой целью. То есть запугать всех, показать перспективы, если мы будем не делать то, что нам говорят, молча, быстро и не задавая вопросов. 

Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич, 25 ноября 2024 года. Фото: Алексей Арунян, Ґрати

Во-вторых, я думаю, что это была воспитательная работа такого политического характера, потому что повод был политико-идеологический. В-третьих, потому, что я был единственный офицер и командир. Четвертое, я думаю, — потому что я лично не понравился и раздражал того, кто это делал. Он был в балаклаве. Это тоже был офицер вооруженных сил РФ, который пытался на нас показывать… Ну, он проводил эту работу с нами, пытался на нас, в том числе показывать свой полный контроль над ситуацией. А еще мне кажется, что он получал от этого удовольствие. Кстати, один из немногих среди тех, с кем я имел дело, по отношению к которому у меня возникло ощущение, что ему это доставляет удовольствие, сам процесс.

Угроз от него звучало достаточно много с момента, когда он появился там на локации. Мы были на бетонном полу, спали именно там соответственно, а пребывание наше, когда он заходил, — мы стояли на коленях со связанными сзади руками или просто заложенными за спину руками. И в какой-то момент он нас пугал, он нас унижал вербально. Он рассказывал женатым мужчинам, спрашивал, где их жены сейчас (они в основном были за границей) — он начинал в таких очень сексопатологических тонах расписывать, что с ними сейчас делают, с женами, местные мужчины в тех странах, в деталях. Словом, у него там были явно какие-то проблемы. 

А тут он зашел и спросил, кто знает историю Украины. Все уже поняв в принципе, с кем они имеют дело, конечно, молчали. И он сказал, что раз так, то мы будем ее изучать. Достал мобильный телефон, открыл на нем обращение Путина к россиянам, ту часть, которая касается истории Украины, которая начинается: «Украина впервые вошла в состав России в составе трех областей: Киевской, Черниговской и Житомирской», — и сказал, что он будет зачитывать отрывки и показывать на того, кто будет повторять дословно. Если человек ошибается, путает слова, делает задержки, то я получу пиздюлей. Именно я, за любого из них. Он взял палку деревянную, и действительно, как только первый человек просто запнулся, я получил удар по плечу, два удара, потом один удар. 

Ребята, я видел, очень нервничали, потому что, видно было, они хотели меня уберечь от этого. Я им очень благодарен за это. Но, конечно, кто-то запнулся — удар, кто-то перепутал местами два слова — два удара. Сколько ударов было, я не знаю. Потом он уже просто начал меня бить. Он сперва что-то начал бессмысленное спрашивать, потом вообще бил меня и с каждым ударом говорил: «Не лучше? Не лучше?». Я сказал: «Не лучше!». Он сказал: «Ах, не лучше!». И продолжал [бить]. Я говорю: «Лучше!» — «Ах, тебе лучше?». Было видно только глаза. Мне показалось, что он просто сам себя уже завел до определенной точки. Я, соответственно, начал терять сознание, но не потерял сознание, к счастью, потому что, думаю, что тогда он на кого-то другого бы переключился, я очень боялся этого. 

Вот я думаю, что целью было запугивание: и идейное, и психологическое, и показать нам, что с нами можно сделать все, что угодно, если мы будем там оказывать любое сопротивление, даже просто ментальное, что соответствовало действительности. С нами действительно можно было сделать все, что угодно в этом плане. Там потом еще на улице немножко продолжил, а потом уже нормально. 

Словом, версия Путина истории Украины осталась на мне в виде шрама на плече на всю мою жизнь. Теперь пропагандистская версия истории Украины от российских оккупантов у меня записана на коже. Что, я думаю, довольно красивая метафора, хотя не очень приятная процедура. Мягко говоря. 

Это было по дороге в Луганск. Как раз после этого, сразу после этого, еще когда заканчивалась эта процедура, нас подняли с колен, поставили лицом к стене, связали руки сзади, уже очень профессионально завязали глаза, загрузили в машину и мы поехали в Луганск. 

 

«Потом стало понятно, что Женевские конвенции есть, но их нет» 

Нас довезли до Луганска. 

Мы не знали, куда мы едем, мы не видели ничего. Соответственно, когда нас наконец забросили в какое-то помещение с цементным полом, опять какими-то такими стенами и сняли одному повязку, разрезали веревку на руках, разрешили снять повязку с глаз и сказали сделать то же самое с другими, мы поняли, что мы в какой-то камере. Мы не понимали, где мы. И уже потом, когда после личного досмотра, то есть шмона, заполнения каких-то карточек, были ли карточки потом, неважно… Словом, когда нас забросили уже в камеру с нарами двухъярусными на 22 места, мы все еще не знали, где мы. Потом нам принесли матрасы, без ничего, просто матрасы. И полотенца вафельные. Там где-то на некоторых стояла печать «Луганск СИЗО-1». И вот тогда мы поняли, что мы в Луганске. 

Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич, 25 ноября 2024 года. Фото: Алексей Арунян, Ґрати

В Луганске в этой камере я провел около 3,5 недели вместе с ребятами. В этом СИЗО я провел год и два месяца в разных камерах до этапирования на колонию уже. Это после осуждения и после апелляционного суда. 

Забегая вперед, многих военнопленных вывозили из СИЗО на зоны. Мы не знали вообще о том, какая судьба дальше, что нас ждет. Где-то есть лагеря военнопленных, где они есть, как они выглядят — мы обо всем этом не знали. Мы просто знали, что какие-то лагеря, кажется, есть. Потом поняли, что, видимо, нет. А Женевские конвенции Международные многосторонние соглашения в области законов и обычаев войны, направленные на защиту жертв вооруженных конфликтов. Подписаны 12 августа 1949 года на Дипломатической конференции ООН в Женеве … Мы и так знали, что Женевские конвенции как-то не очень популярны на этой войне особенно. Потом стало понятно, что они есть, но их нет. 

Камеры в СИЗО, где содержатся военнопленные, информационно заморожены в отличие от обычных камер, где содержатся обычные обвиняемые в уголовных преступлениях. Поэтому вообще я понемногу, когда был переброшен в другую камеру, а потом в другую камеру, каждый раз для себя открывал все больше измерений этого мира в СИЗО. 

Многих вывезли на колонии, где содержались военнопленные. Потом тех из них, кого решили осудить, возвращали. Я не знал этого всего, я оставался на СИЗО.

Нас всех допрашивали первую неделю или полторы. Это были официальные допросы под протокол, это были неофициальные допросы неизвестными людьми, это были допросы в так называемом МГБ — «Министерстве государственной безопасности» «ЛНР». Нас возили туда, некоторых выдергивали снова, неизвестные опять-таки беседовали. Меня, пожалуй, дергали чаще других немножко. Я не знаю, сколько. 

В МГБ у меня был, правда, только один допрос. И довольно спокойный по сравнению с опытом других ребят. Меня не били. В МГБ тем, кому не повезло, которые попали… Там есть один печально известный следователь. Его знали только по прозвищу, которое дали ему, — Боксер. Он не обходился без физического насилия. Мне в этом плане повезло. Мне угрожали. Да, безусловно, без этого не обходится. Мне показывали тапик, мне объясняли, как он работает, хотя я знаю, как он работает. 

Я на тот момент уже знал, что некоторых ребят забирали и привозили обратно, в отношении которых применяли тапик. Тапик — это полевой телефон военный. Там, где динамо-машина. Фактически, чтобы связаться, надо крутить ручку, и, соответственно, можно использовать эту динамо-машину, присоединяя к ушам, к гениталиям и так далее, и бить человека током.

Тапик, как потом стало понятно, это, видимо, был во всяком случае в «ЛНР», в некоторых хотя бы силовых структурах, самый популярный инструмент расследования чего-либо.

Потом на мой день рождения, 16 июля, был очередной допрос, там уже было два человека. Обоих я видел на предыдущих допросах, из каких структур — неизвестно. В этот раз они играли в доброго-злого следователя. И тот, который злой по роли, закончил допрос тем, что обязательно меня посадят, потому что я военный преступник. Я сказал, что, собственно, никаких преступлений не совершил, я не знаю, о чем идет речь. Он сказал, что это не проблема, потому что все, кто воюют против них, — все военные преступники. Мы все. 

Это было сразу после того, как я отказался давать интервью обо всем, что им надо: о нацистах в Украине в их ключе, о деятельности некоторых известных международных фондов, которые разлагают изнутри традиционные ценности, которые на самом деле — прикрытие для шпионажа и «ползучего империализма». 

Вопрос был: «Хочешь ли ты дать интервью?». Просто интервью известному международному СМИ, очень уважаемому, как Би-би-си, только не Би-би-си. Говорю, что интересно, какому. «Хочешь ли?». Я говорю: «Хочешь ли, в смысле, есть ли у меня желание? Желания у меня нет. Хочешь ли, в плане, не согласен ли я? Нет». 

Я сказал, что конечно, они могут меня заставить это сделать, я это прекрасно понимаю. И еще я буду рассказывать только то, что я знаю. Это, видимо, не то, что им нужно. Они озвучили адженду, что я должен сказать. Я сказал, что я не буду этого делать. Я понимаю, что они могут меня заставить. И я понимаю, что тогда я скажу то, что им надо. Но они так же понимают, что будет видно, что это вынужденное все. 

И это как-то разозлило его. Или он сыграл эту роль, не знаю. Он сказал, что меня посадят, и так далее. Тогда было достаточно жестко, меня не били, но можно же по-другому физически воздействовать. Можно заставлять человека приседать, пока он не начнет падать, держа что-то в руках или на руках, оттянуть что-нибудь, отжиматься от пола, стоять на полтора, то есть присесть, как на стульчик, на воздух, то есть сделать всякие вещи. Ты человека не трогаешь, но он в какой-то момент уже просто может потерять сознание. Тем более в жару, а тогда было жарко. Это было жаркое лето 2022 года.

Перебросили меня в другую камеру. На следующий день меня снова вызвали. И там был очень жесткий разговор с одним из сотрудников СИЗО, который мне популярно на словах объяснил, что со мной можно сделать. Видно было, что он знаток своего дела. Позже я о нем узнал больше — он действительно знаток своего дела. 

И он практически мне сказал: «Знаешь, почему я тебя еще не пизжу? Потому что в воскресенье люди еще в церкви, а это грех».

И казалось, что он очень серьезно это говорит. Этот разговор он закончил. Он узнал, или сделал вид, что узнал, что у меня вчера был день рождения, как-то смягчился. Он вообще увидел, что я не агрессивный и спокойно себя веду. Он сказал, что «скоро приедут очень важные люди, и они будут задавать важные вопросы, и ты на них будешь отвечать так, как надо, иначе мы вернемся к этому разговору». 

Был отдельный допрос неизвестным человеком в униформе, в форме без знаков, без шевронов. Выглядело так, что он специально приехал, чтобы расспросить меня о моем отношении к событиям в Казахстане, участие в акции солидарности с теми, кто пострадали во время событий в Казахстане, о Беларуси, о поддержке, помощи беженцам из Беларуси, кто финансировал эту деятельность. Они знали, то есть я не скрывал, что я работал с беженцами, потому что они спрашивали, кем я работал. Я не называл там стран или еще чего-то. Но они сказали сразу, что «мы о вас будем искать все». Ну и обо мне они искали много, они знали обо мне много.

Это, кстати, была одна из проблем: ты никогда не знаешь, что именно о тебе знают. А главное, видимо, какое толкование они дают тому, что они знают. Опять же, скрывать мне не было чего, поэтому тот отдельный допрос ничем не закончился. Я рассказал то, что было по факту, что это правозащитная деятельность, что она публичная, что в ней нет ничего секретного, что все организации донорские, международные, в том числе, которые поддерживали те или иные проекты, обычно настаивают на том, чтобы их название было на всех материалах проекта и было указано, что они этот проект поддерживают, поэтому здесь нет никакого секрета, пожалуйста. 

↑↑ Вернутья к оглавлению ↑↑

 

Глава 4: Уголовное дело

 

«Я сказал, что в этом деле не должно быть трупов»

13 августа меня вызвали: вывели из камеры, повели туда, где проводились допросы, там был отдельный, на одном из этажей, такой коридорчик. И там меня затащили вдруг, ну, все на то, чтобы шокировать немного человека, затащили в кабинет, сразу впечатали лицом в стол, руки за спиной, в стрессовую позицию, в которой я просидел примерно следующие четыре часа.

Максим Буткевич после освобождения из российского плена на встрече президента Владимира Зеленского с представителями украинского гражданского общества, 23 октября 2024 года. Фото: Офис президента Украины

 

Было очень жарко, не давали воды. Было пятеро где-то, наверное, людей. Большинство были в балаклавах, кто-то в бандане. Я это успел увидеть, когда меня затягивали, соответственно потом я ничего не видел, никого.

Меня расспрашивали обо всем на свете, о том, что я делал там на Майдане, все, что делал после Майдана. «Вот тебе часы». Вот я лежу, лицом [в стол], передо мной так, чтобы я видел, были положены часы, условно семь минут второго, когда стрелка дойдет сюда, то есть через пять: «Ты за это время, пока она идет, ты рассказываешь все, что ты делал, с Майдана начиная, этим уважаемым джентльменам. Если ты не расскажешь, то ты получишь опять пиздюлей». 

Было понятно, что это все для того, чтобы создать стресс, потому что я рассказывал, конечно, что я делал после Майдана. Было понятно, что они меня не слушают. Но я слышу, если я делаю паузу, я получаю подзатыльник или пинок, или еще что-то. Подзатыльники — такие удары, не чтобы поломать, но чтобы почувствовались, по голове преимущественно.

Один раз сказали поднять руки над головой, дали в руки дубинку-электрошокер, как я потом понял, рукоять. Словом, тяжелый предмет. И я увидел, что кто-то надевает на руку тактическую перчатку. Меня очень сильно ударили по печени. Это был очень сильный удар. Потому что ты поднимаешь руку, а у тебя поднимаются ребра, которые закрывают… Очень больно, оказывается. 

Ну, вот я сижу на стуле, ноги вот так вот, руки вот так вот. Так четыре часа, при том, что жарко. Не давали воды, ничего. Я просил воды — не давали. Сказали: «Мы забыли купить воды по дороге». Я говорю: «А из-под крана?» — «Нет, у нас нет, нам не дали стаканов, чтобы налить. Как жаль. [Обращается к другому охраннику] Кстати, будешь пить?» — [Тот отвечает] «Я буду». Буль-буль-буль-буль-буль. То есть это все была такая игра садистского толка.

Там были комментарии, в том числе после этого удара, тоже извращенного характера, на ухо. Если ты сейчас заплачешь, там, словом, дальше начинались такие тюремного толка сексуальные фантазии. Объяснялось при мне, кто кого вчера как изнасиловал анально электрошокером в этом самом кабинете. И не мне напрямую, но между собой друг другу так, чтобы я слышал, объясняли, в какой момент это сделают со мной, если я буду себя так вести. Словом, были прямые угрозы, что со мной сделают. 

Было предложение наконец это все прекратить, забрать меня, где во дворике есть удобный уголок. Он мне даст покурить и позвонить родным. И собственно, можно уже уходить из этого мира, что он меня задвухсотит прямо там. Не достаточно ли мне жить уже? 

«Ну, тебе сколько? 45? Так может и хватит тебе? Как ты хочешь еще пожить?» — «Да еще бы хотелось» — «А чего? Зачем тебе? Мне кажется, что тебе уже не стоит жить. Ну, пойдем» — «Да нет. Нам, говорю, христианам, желать себе смерти не комильфо» — «Ну, почему? Как раз у вас там уже ж открывается рай». Я когда сказал, что христианин, он говорит: «Ты христианин, а мы то — нет. Что нам твое христианство?». Это было уже такое.

Некоторые из них расценивали это как развлечение, некоторые нет. Некоторые, очевидно, воспринимали как работу. Но серьезного избиения не было. Была стрессовая позиция, несколько сильных ударов, а остальное было просто для того, чтобы обозначить перспективы.

В процессе, уже во второй части этого всего, мне разложили мои перспективы, что у меня есть три варианта: я признаюсь в том, я подписываю то, что они мне дают, не читая, это признание в совершении преступления, — и все нормально. Меня дальше не трогают и потом меня меняют. Возможно, я посижу немножечко, но, в принципе, осудят, чтобы поменять. 

Второй вариант: я не соглашаюсь. И он дальше дает еще два варианта: или меня вывозят на место событий для следственного эксперимента и потом я погибаю при попытке побега. Это уже не было предложение вывезти во двор и расстрелять, которое было очевидным блефом, но проверять мне это таки не хотелось, но звучало как блеф. А этот вот сценарий уже был более вероятен, что меня двухсотят. Или же скорее даже не будут с этим возиться, а оставят меня сидеть, но я могу забыть об обмене до конца войны. Я буду сидеть в таких условиях, что я пожалею, что я родился на свет. Мне будет так больно во всех смыслах и так плохо, что, словом, как бы целым я не выйду ни в каком смысле отсюда. Или я подписываю. 

И понимаю ли я, что вообще опять-таки о том, где я, и как я, не знает никто из тех, кому я интересен, что за меня никто не впишется, что ко мне никто не имеет доступа, кроме них, поэтому они со мной могут сделать, что угодно. И вот относительно последнего, я знал, что это правда. 

Не то, что мной никто не интересуется, в это я не верю. Я всегда знал, что за меня борются. С первого дня, как я попал в плен. Я понимал, что есть определенный зазор в несколько дней, пока дойдет информация. Я понимал, что могут не знать, где я. Хотя, возможно, на тот момент уже догадывались, думал я себе. Но вот то, что со мной можно сделать все что угодно, я не сомневался. Они мне пытались всем поведением своим это продемонстрировать. Это так и было.

Соответственно, был поставлен такой выбор. Собственно, так я узнал, что собираются открыть уголовное дело.

Часть этой группы уехала, двое осталось. Они распечатали протокол, потом поняли, что что-то не так, потому что место событий Северодонецк, а меня взяли в Мирной Долине. Говорят типа: «А зачем ты выстрелил в этот жилой дом?». Я говорю: «Какой жилой дом?» — «В Северодонецке». Я говорю: «Нас не было в Северодонецке» — «А где тебя взяли? А это Мирное твое… или как там?». Они не местные, они не знали географии. «Вы стреляли, у вас там на вооружении был этот немецкий панцерфауст Panzerfaust — ручной противотанковый гранатомет немецкого производства . Да-да. Ты из него выстрелил в Мирной Долине, разрушил дом в Северодонецке». Несмотря на ситуацию, я почти засмеялся. То есть говорю, «Вы себе не представляете ничего: ни географии, ни ТТХ (тактико-технические характеристики), ничего».

Они были русскими. Между собой они говорили в какой-то момент — возможно, это опять-таки игра была на меня, возможно, нет — что они оформлены в какой-то момент стали как спецгруппа по расследованию военных преступлений следственного комитета. И дальше меня уже вел следственный комитет, и это уже было открыто. И дальше я уже видел следователя своего. 

В результате они пытались дозвониться старшему — не смогли. Поэтому распечатали два варианта протокола: один был «Мирная Долина», где я выстрелил, а другой «Северодонецк», где я тоже выстрелил. Я должен был подписать оба. Прочитать я не смог ни одного. «Подпиши просто здесь, подними немножко голову, подними и подпиши». Я подписал. 

Пока один ходил распечатывать, другой оставался со мной. Как-то пытаясь скоротать время, они вели со мной разговоры. Один из них интересовался украинским языком.

Военнослужащий Максим Буткевич во время допроса в плену. Скриншот видео Следственного комитета РФ

«Знаешь ли ты украинский?». Я сказал, что это мой родной язык. «А на русском чего так хорошо разговариваешь?». Я говорю: «Это тоже мой родной язык. Я билингв. У меня два родных языка. Так бывает». «А как вот здороваются на украинском?». «В зависимости от ситуации: привіт, добро дня, вітаю. «А когда говорят «здоровенькі були»? «Никогда. Если хотят приколоться преимущественно». «А так типа не говорят? Да ладно!». Второй приходит с распечатанным протоколом, первый ему говорит: «Слышишь, он говорит, что они не говорят «здоровенькі були». Тот такой: «Да ладно, нихера не знаем вообще». Или как-то так. «Спасибо» еще ему было интересно: «Как «спасибо» сказать?». 

Потом этот пошел распечатывать второй вариант, потому что что-то с первым не сложилось, а теперь уже тот, кто остался, начал со мной разговоры. Ему было интересно даже, зачем я вернулся из Британии в свое время очень давно в Украину. Он мне начал говорить, что «все-таки, я думаю, ты не простой человек». 

«Ты не просто так, ты не простой человек, и оказался ты там, где оказался, не просто так. У тебя было какое-то задание, ты же кто-то там… В общем, казачок засланный». Я так понимаю, он намекал на то, что я шпион какой-нибудь британский. Я сказал соответственно, что если бы я действительно был какой-то важной персоной, я бы с ним сейчас не разговаривал здесь. Я бы просто не оказался в такой ситуации. У человека моментально все сработало. Он подумал буквально полминуты и сказал: «А ну, да, подожди, тебя специально туда забросили, чтобы мы тебя задвухсотили, потому что ты слишком много знаешь». То есть я это привожу не просто потому, что это смешно, а потому, что так очень много работало разговоров.

Самые вопиющие противоречия в том, что они сами говорят, они решали с помощью наращивания противоречий. Главное — просто как-то выйти. Это было как оруэлловское двоемыслие абсолютно.

Сначала была психиатрическая судмедэкспертиза. Надо было установить, что я вменяем. И вот, собственно, когда меня привели, это было через несколько дней спустя, привели на судмедэкспертизу, там уже сидел один, очевидно, из тех, кто был во время первого допроса, сидел в бандане, прямо за так называемым психиатром. Ну, тот, видимо, действительно психиатр, хотя он выполнял не функции психиатра. И тот мне задавал вопросы о вменяемости, как всегда в таких экспертизах, отношении к алкоголю, употреблении алкоголя, «как вы поймете или истолкуете ту или иную пословицу, поговорку, идиому, расскажите о себе, о ваших родителях, как вы охарактеризуете себя». Это все было нужно для уголовного дела.

Они придерживались процедуры, и это было очень странно, когда уже перед судом я разговаривал с одним из следователей, не со своим следователем, который вел мое дело, а с другим, который производил впечатление более умного человека и более спокойного. Я, честно говоря, им просто говорю: «А зачем это все? Ну, честно, зачем? Зачем меня вести на суд? Меня повезут?». Говорят: «Конечно!». «Зачем? — говорю, — И так же все всё понимают. Все понимают, чего стоит это дело. Все понимают, чего стоит этот суд. Почему просто не проштамповать решение и все, и повести меня дальше?». «Нет-нет, надо соблюдать процедуру». Я говорю: «Зачем?». Говорит: «Потому что это процедура». 

И этот психиатр, собственно, спрашивал, знаю ли я, в чем меня обвинили по уголовному кодексу РФ. А я не знал. Потому что мне не дали прочитать ни одного из тех протоколов, которые я подписал. 

Я знал, что у них есть два варианта относительно места событий. Вспомнил разговор о жилом доме. Я сказал: «Да, кажется, если я не ошибаюсь, что я выстрелил из гранатомета по жилому дому». «Правильно. А где это было?». Я на догадку сказал: «В Мирной Долине». На самом деле это был Северодонецк. Психиатр хмыкнул, посмотрел записи, еще раз хмыкнул, сказал: «Ну ладно. А зачем вы это сделали, если знали, что там мирные люди?». Об этом вообще не было речи. Поэтому я сказал, что там не было мирных людей. Там вообще никого не было. Словом, то, что я говорил этому психиатру, с его записями полностью разбегалось. Но что поделаешь, у него тоже работа-служба, поэтому он на все это закрывал глаза. В записи это не вошло. Такая вот медицина. А человек в бандане, который за ним сидел в форме, делал мне соответствующие знаки, показывал, что в случае неправильного ответа я получу по голове. 

Когда все закончилось, меня вывели в коридор, поставили, как всегда, лицом к стене, на растяжку, потом нормально. Он вышел и сказал: «Ну вот, Максим Александрович, можно же спокойно, не так, как в прошлый раз, как-то интеллигентно договориться. Все правильно сделали». И было сделано предложение прямо там же. Это уже теперь было оформлено как предложение, что я согласен с тем, что как можно скорее будут оформлены эти документы по уголовному делу. Я просто буду подписывать абсолютно все, не глядя. Ну, и тогда меня быстро осуждают и меня быстро будут менять. 

Потом оказалось, что я, очевидно, один из первых, кого вообще, в отношении кого это было в «ЛНР». Этот конвейер именно из сфабрикованных дел. 

На самом деле есть ребята, которым пришили трупы. Но, я сказал, что для меня по религиозным соображениям это совершенно неприемлемо. И, опять-таки, они могут меня заставить, но так я буду просто сопротивляться до какого-то предела, до которого я смогу сопротивляться. Дальше, конечно, нет, но буду. Словом, быстро это не будет. На тот момент, когда он вышел и говорит: «Да, а чего такой грустный вообще? Все нормально, скоро домой поедешь. Радоваться надо, все идет хорошо и очень быстро, ты скоро поедешь домой. Чего ты грустный?», я говорю: «Ну, потому что грех — это плохо». Он говорит: «Какой?» — «Лжесвидетельство, вообще-то — это грех». Он говорит: «А-а-а-а-а, мы с тобой этот грех разделим». Я подумал: «О, да». Это был мой следователь.

Он сказал, что да, мы в принципе, нашли тебе место и ямку. В плане ямку от попадания твоего гранатомета, и пострадавших. «Хорошее место, пойдет. Не будет никаких трупов, все будет спокойно». 

Все, 19 августа — это дата официального начала моего уголовного дела. То есть первый допрос 13-го, его не было по документам. Хотя в природе он был.

«Вы понимаете, что они уедут, а вы останетесь»

Где-то между этим была встреча (встреча состоялась в конце августа 2022 года — Ґ) с так называемой уполномоченной по правам человека «ЛНР» [Викторией Сердюковой]. Она приехала с представителем миссии ООН по правам человека [Дину Мытку]. И я, честно говоря, не понимал: мне придерживаться какой версии, если меня вдруг будут там спрашивать… 

Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич на встрече с правозащитниками в Киеве, 25 ноября 2024 года. Фото: Алексей Арунян, Ґрати

Нас все еще вызывали параллельно другие следователи СК следственного комитета РФ для формального заполнения протоколов, где мы были. Нас много раз перед этим допрашивали, где мы были, как мы передвигались, какие населенные пункты, где не было Северодонецка, например. Что мне говорить дальше? Ну, дальше я говорил то же самое, что раньше. Соответственно, часть СК знала, что нас не было в Северодонецке. Эта группа СК мне шила дело в Северодонецке. Они между собой как-то, видимо, не очень взаимодействовали. 

Представитель ООН был, собственно, с этим уполномоченным по правам человека. Вместе они приехали и собрали военнопленных, как нам сказали, тех, чьи родственники обращались к ней по поводу этих людей. Вот нас собрали. Как оказалось, по поводу меня обращались — мой родственник писал. Может поэтому, может еще почему-то, но меня туда притащили. И это был первый раз, когда я попытался как-то передать известие о том, где я нахожусь. Потому что у меня не было возможности позвонить. 

Там была камера, они снимали пропагандистский сюжет — «Россия-24» или «Россия-1»: боец звонит, у него должен был родиться ребенок, и он узнает, что он родился, ему уже несколько месяцев на тот момент. Они это все снимают, умиление, все прекрасно. Можно было на самом деле просить, чтобы не снимали, и они разрешали, потому что был представитель ООН. Ясно, что жалоб не было у нас, ничего не было.

Он задавал вопросы. Перед этим нас проинструктировали, что «вы понимаете, что они уедут, а вы останетесь, что ваши проблемы никого не интересуют, что если он будет предлагать поговорить с ним наедине, мы советуем отказываться. Потому что, даже если мы узнаем, что кто-то, мы не знаем, кто, ему пожаловался — отвечать будут все». 

Принцип коллективной ответственности — это то, на чем вообще строится эта система. Будут отвечать все, всем будет плохо. 

С другой стороны, я, хоть недолго, но работал в структурах ООН. Я видел, что этот человек уже тоже с опытом. Я видел, что он все прекрасно понимает. То есть когда человек с покусанными полностью руками, а есть те, у кого видно, кожа реагирует так. На его вопрос: «У вас проблемы с кожей?» — «Наверное, да. Знаете, это комары. Просто у меня аллергия на комаров». Они такие: «Ага. Ну, вас же лечат, антигистаминные какие-то дают?» — «Ну, знаете, я даже не хочу, потому что уже сезон комаров заканчивается». Какие-то такие вещи. В процессе мы видим, как у одного из тех, кто сидит в этом прекрасном мягком уголке, из-под штанины, я не шучу, выбегает клоп и забегает в этот диван. И мы едва сдерживаемся от того, чтобы не захохотать. 

И, соответственно, нас «прекрасно кормят». Он спрашивает, можем ли мы постирать вещи. А мы, конечно, можем постирать вещи. А мы действительно можем, потому что у нас есть как бы раковины с холодной водой в камерах. И даже выдали по куску мыла уже на тот момент. Мыла не выдавали поначалу. Туалетной бумаги не было вообще, да и не было никогда. Мы как-то поняли, как люди без туалетной бумаги обходятся. Конечно, мы научились обстригать ногти на руках разными способами, без всего, что может быть, или стирать о бетон просто. С ногами немножко сложнее. Там и не обкусаешь особо, если честно. Еще там какие-то вещи. Сказали, что мы здесь стираем. 

«Прямо в камере можно постирать?». Ой, ну, он же не знает, как там. «А там можно ли часто умыться?» — «Да, конечно, мы умываемся каждый день. Душ принимаем. Там именно в камере мы принимаем». Ну, и все эти… Но мне было видно, что он понимал, в принципе, цену этим ответам прекрасно. 

Это вот первые месяцы. Дальше условия содержания были другие, но первые месяцы они были такие. То есть это была просто жизнь за счет того, что есть при себе, и изобретательности, и минимума, который давали, потому что просто минимум еды или там такого. 

 

«Нам надо посадить вас»

Вскоре начали встречаться мне другие военнопленные, в отношении которых открыли уголовные дела. Так же сфабрикованные, по той же схеме. Другие населенные пункты, другие потерпевшие. Возможно, отличие в одной или двух статьях, но у всех профильная статья УК РФ 356 «Запрещенные методы ведения войны». Статья 356 — это общеквалификационная, так сказать, а дальше уже конкретно, что ты сделал. У меня покушение на убийство умышленное с отягчающими обстоятельствами, умышленное повреждение имущества. У кого-то убийство, у кого-то еще что-то. 

Максим Буткевич после освобождения из российского плена на встрече президента Владимира Зеленского с представителями украинского гражданского общества, 23 октября 2024 года. Фото: Офис президента Украины

Я, словом, потом понял все-таки в конце этого всего процесса, что уголовные дела на этом конвейере штампуют просто наугад, как-то не различая кто? Сначала была версия, что только офицеры. Оказалось, нет, когда первым мне попался солдат. Только контрактник, но я же мобилизован по документам, ну и вообще я не контрактник. Только таким, но нет. 

Меня судили первого и, очевидно, в отношении меня, одного из первых, а может первого, было решение вообще завести дело. Я думаю, что моя предыдущая деятельность этому способствовала на самом деле. А что касается остальных, они дальше уже пытались набрать как можно больше людей.

И вот там же, в процессе оформления документов, расследования уголовного дела, то есть подписания мной, не читая, неизвестно чего, тогда нам на следственном эксперименте, когда нас везли, во время одной из остановок, сказали… Там был один из сотрудников их, которые по-человечески относились в хорошем понимании к нам, то есть можно было пить воду, можно было как-то там сон… Он сказал, что: «Ребята все очень просто. Ваши сажают наших военнослужащих на большие сроки, чтобы поменять осужденных на осужденных. Нам надо посадить вас. Ничего личного. Просто одних на других. Задачи вас ушатать у нас нет. Поэтому чем быстрее мы это сделаем, тем быстрее будет обмен. В общем, быстро осудимся, быстро поменяемся, будете дома. Если будут возвращать на передок, второй раз лучше не попадать. Если попадете, не серчайте». 

Но это звучало как единственное рациональное объяснение, зачем они вообще все это делали, потому что больше рациональных объяснений не было. Использование в пропаганде наших дел, что мы украинские военные преступники, конечно, было, но оно выглядело как побочное. Оно не выглядело как цель ради которой надо запускать конвейеры, штамповать. И они пытались, очевидно, набрать определенное количество дел, как можно больше, за очень короткий промежуток времени. 

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Глава 5: Судилище 

 

«Чего вы нам сопротивляетесь?»  

Меня судили и осудили именем Российской Федерации. Возможно, они, кстати, спешили все-таки меня осудить «ЛНРовским» судом, но не успели. И потом была пауза на несколько месяцев, пока они переводили все делопроизводство на российские рельсы. Меня осудил Верховный суд «ЛНР», но «ЛНР» уже был субъектом Российской Федерации формально. Они просто инкорпорировали это в РФ. 

В сентябре [2022 года] они закончили оформление уголовного дела и передачу его в суд, как я узнал во время очередного подписания документов. 

Максим Буткевич во время следственного эксперимента в Северодонецке. Фото: СК РФ

Тогда же меня свозили на этот следственный эксперимент. Меня действительно привезли в Северодонецк, на какое-то место, показали адрес, сказали: «Запомни». Привели к какому-то месту, сказали: «Подними руку, покажи на окно. Не на то окно, на то». Не объясняя почему, я же не знал опять-таки, что в уголовном деле. Просто мне говорили: «Подними руку, покажи туда, опусти руку. Сюда повернись лицом». Там какая-то выбоина, яма. «Покажи на яму». Показал. «Покажи на окно». Показал. «Запомни адрес». Запомнил. «Пошли». Все, в этом заключался следственный эксперимент: фиксация событий, фиксация на месте. И уже потом оказалось, что я же показывал на окно, из которого я стрелял, на окно, которое я повредил. 

Там параллельно были какие-то местные жители. Эти все картины разрушенных городов — я это видел еще под Киевом: костры во дворах, на которых чайники и все остальное. И когда меня вели к машине, то мой следователь, который меня вел, вдруг остановился, остановил меня и говорит: «Смотришь вокруг? Видишь? Что, тебе нравится?» — «Что же здесь нравится?» — «Видишь, что вы сделали с городом и с людьми?». Я аж замер, честно говоря. Мы сделали?! То есть они пришли, они разрушили город — «мы сделали». Они пытались во всяком случае нам пропихнуть такую логику, что во всех разрушениях и жертвах виноваты мы. Я имею в виду страну Украину, сообщество, народ, ВСУ конкретно, потому что мы осмелились защищаться. 

От очень разных людей из разных структур, особенно в первые месяцы, потом оно куда-то исчезло, кстати, я слышал очень остроумную поговорку: «Не можешь срать, не мучай жопу». 

«Чего вы нам сопротивляетесь? Вы же посмотрите, сколько нас и какие мы, а вы же не сможете защищаться. Так, типа, ну хватит. Типа, блин, вы задрали, мы же вас раскатаем, мы же вообще так! Не можешь — не мучай». Потом они прекратили это использовать, потому что, видимо, обнаружили, что можем. Не знаю почему. Но вот так: вы осмелились защищаться, поэтому вы это разрушили, вы это сделали, должны были сдаться просто. 

Вот меня свозили туда. После этого они быстро дозаполнили бумаги. Я подписал их, эти фиксации этих следственных действий на месте. Сказали, что документы передаются в прокуратуру, она передает в суд. 

Но это уже была где-то первая половина сентября. В конце сентября, как мы знаем, произошло «присоединение» 30 сентября 2022 года в Кремле руководители администраций оккупированных украинских территорий Луганской, Донецкой, Херсонской и Запорожской областей и Владимир Путин подписали документы о присоединении оккупированных регионов к РФ. Этому предшествовали незаконные голосования, которые оккупационные администрации называли референдумами, о вхождении территорий востока и юга Украины в состав РФ . И все. Пришлось все перезаполнять. 

Прокуратура, суд — все переходило на российское делопроизводство. Пришлось в январе аж заново проходить судмедэкспертизу. Было уже двое психиатров: старшая женщина интеллигентного вида, молодая девушка интеллигентного вида, очень вежливые. Я в какой-то момент, честно говоря, начал немного оттаивать. Мне показалось, что мне попались, кроме нескольких моих сокамерников, интеллигентные люди. Пришлось как-то себя выдергивать, приводить в чувство, потому что они выполняли ту же функцию, что и тот предыдущий психиатр. 

И уже тогда меня осудили именем Российской Федерации. Это был март [2023 года].

 

«Однотипный сценарий для всех этих дел» 

Меня привезли в суд [«Верховный суд» «ЛНР»]. Было два заседания. Было заседание в пятницу 3 марта и в понедельник 6 марта.

Военнопленный Максим Буткевич в Верховном суде РФ, 13 марта 2024 года. Фото: Елена Кондрахина

Я был в изолированной части зала. Я ждал, потому что не знал, что думать, будут ли [телевизионные] камеры или нет. Спрашивал следователя, кстати, он говорил честно, что он не знает, но камер не было. Была российская военная полиция, которая меня конвоировала вместо обычного конвоя, был сопровождающий-сотрудник СК, который не назывался. Я его видел несколько раз. Была охрана, судья, секретарь суда и прокурор.

У меня даже был адвокат. Это интересно, потому что адвокат был сперва один по делу, я его никогда не видел, но видел подписи всех документов, он со мной был на всех допросах по документам. Потом он ушел из дела, но появился другой, которого я тоже никогда не видел. Они все получили деньги из федерального бюджета Российской Федерации за свою работу, не сделав ничего, кроме заполнения бумаг и этих подписей. 

И ко мне пришел этот человек, который из СК, который возил нас, и сказал, что надо написать заявление об отказе от адвоката, что это не связано с материальным положением и там ни с чем не связано. Я говорю: «Так суд же скоро. Вы принесли мне бумагу, когда у меня суд?». Говорит: «Мы найдем, адвокат будет». Они нашли местную адвокатку какую-то за день до суда. Она пришла, не видя дела, не видя меня. Предыдущие тоже меня не видели.

Она со мной попросила поговорить 20 минут. Сказала, что надо раскаиваться. А я говорю: «Слушайте, да какая разница, что я буду говорить?» — «Нет-нет-нет, вы что?» Это же, типа, суд, все будет здесь устанавливаться по справедливости. У нее сиял на заплатке значок «Единой России». Я понял, что она одна из активисток, значит, по присоединению и всего такого. 

И выглядело так, что все решится за одно заседание. Но объявили перерыв, прокурор с судьей в коридоре о чем-то поговорили, и она взяла паузу до следующего заседания. Там по календарю посмотрели, стало понятно, что, чтобы быстрее это сделать, надо проводить в понедельник. Они проводили в понедельник, и уже там был приговор сразу. 

Правозащитника Максима Буткевича приговорили в «ЛНР» к 13 годам за выстрел из гранатомета по мирным жителям. «Ґрати» выяснили, что его вообще не было тогда на Донбассе

Я не знаю конкретно причины и почему. Возможно, потому что приговор фактически они скопировали с обвинительного заключения. Мне выдали [текст приговора] в СИЗО и через два дня пришли и забрали. Забрали и сказали, что на хранение мне его вернут (я знал, что нет, действительно — его никогда не вернули). Весь текст был скопирован с обвинительного заключения, кроме одного эпизода, который исправили. Я так подозреваю, что для этого и взяли паузу, потому что этот эпизод прямо противоречил одному из соседних абзацев показаний потерпевших. Когда я читал дело, я на самом деле даже радовался, что я не видел его раньше, настолько оно было бездарно слеплено.

И я так понимаю, что из всех материалов этого дела наиболее такими достоверными выглядят показания потерпевших. То есть это реальные живые люди, они реально получили те травмы, повреждения и другие проблемы, которые там зафиксированы. И то же самое в делах других ребят. Очевидно, есть такие люди, которые получили ранения или которые погибли, — только не при этих обстоятельствах. 

Почти везде — это минометные обстрелы. И даже в показаниях потерпевших по моему делу, они начинаются, что там «в 17 часов начался минометный обстрел, и мы вышли из квартиры на лестничную площадку». Я выбрал вроде бы, по делу, именно минометный обстрел в это время, чтобы, значит, ввести [в фабулу дела] гранатомет. Другой потерпевший говорит: «Туда под окно упала мина». А это не мина — это [должна быть по логике] моя граната. 

Так же люди гибли, потому что в их дома попадали мины. Причем в подавляющем большинстве, как в моем деле, совершенно очевидно, что минометный обстрел проводили российские войска. Российские войска обстреливали, от этого погибали или получали ранения мирные люди. Потом, когда они занимали эти города, они обвиняли в смерти или ранениях этих людей украинских военных, которым из-за этого создавали уголовные дела. И у меня одно из них. И это был абсолютно однотипный сценарий для всех этих дел. 

Почти все, кто сидел со мной в колониях, у них дела были такого типа. Почти у всех. Иногда абсурдно: один человек бросил гранату на 350 метров, другой человек выстрелил из «Града» на 60 метров. Были абсолютно какие-то абсурдные вещи, но это никого абсолютно не волновало, потому что, опять же, постоянно было ощущение, что абсолютно все всё понимают, включая судей. 

Мне даже было интересно в начале судебного процесса, может, судья действительно не знает, но очень быстро эти сомнения развеялись. Когда пошла речь о первом противоречии, как она на это отреагировала. Конечно, она понимала прекрасно. 

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Глава 6: Отказ от показаний

 

«Ты до сих пор здесь, а не обменян только потому, что твой этот адвокат подал апелляционную жалобу»

Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич после освобождения из плена, 27 октября 2024 года. Фото: Татьяна Козак, Ґрати

Перед апелляционным заседанием я впервые увидел своего защитника — настоящего защитника во время апелляции и кассации Максима Буткевича защищал российский адвокат Леонид Соловьев , а не тех неизвестных фиктивных людей, для меня фиктивных, которых мне назначали, которых я ни разу не видел, и не ту женщину со значком «Единой России», которая присутствовала в суде для проформы. 

«Ждет обмена». Российский суд в апелляции оставил без изменений приговор военнопленному и правозащитнику Максиму Буткевичу

По видеосвязи перед заседанием у нас [с адвокатом] было немножко времени, чтобы поговорить и обсудить это все. В том числе коротко, буду ли я настаивать так же на первом пункте из двух пунктов его апелляционной жалобы, а именно на том, что это дело построено на самообмане, и что это обвинения и признания, которые из меня вытеснены. Ну, и пришли к выводу, что собственно так. Это было и мое в том числе мнение, но мне было важно его мнение, насколько это может на что-то повлиять. 

Почему? За некоторое время до судебного заседания апелляционного меня привезли в суд — за неделю или две, или сколько — чтобы я ознакомился со своим делом. И это было впервые, когда я увидел свое дело, как оно должно быть: два тома, со всеми экспертизами и так далее. И туда, в этот суд, в клетку, в которой я знакомился с делом, пришел представитель следственного комитета Российской Федерации, который перед этим меня сопровождал на суд первой инстанции. Я так понимаю, что ранее он был сотрудником либо органов прокуратуры, либо силовых структур России, где-то в России. И он провел со мной воспитательную беседу относительно того, что вообще мне надо отказаться от апелляции.

Спросил, зачем мне эта апелляция, понимаю ли я, что она не имеет смысла, что она бессмысленна. Я сказал, что я ее не писал, ее написал мой адвокат. Он соответственно поинтересовался, как адвокат без моего ведома ее написал. Я сказал, что ведома быть не могло, потому что у меня не было связи ни с адвокатом, ни с кем-либо другим. А мне же, естественно, связи не давали. И он очень радостно сказал: в таком случае я должен написать отказ от апелляционной жалобы. И отказ от адвоката, и обязательно указать, что он это сделал без согласования со мной, что я против, что он совершил действия, которые были против воли его подзащитного. И указать, что на самом деле я 4 июня 2022 года, находясь в городе Северодонецк, действительно сделал то, что мне инкриминируют.

Мне дали бумагу, дали ручку, и он сказал, что, конечно, никто выбивать из меня этого не будет: это по моему собственному желанию. Цитируя его: «У нас же не гестапо как там у вас. У нас не заставляют». Что было даже не смешно, на самом деле.

Я сказал, что я не собираюсь это делать, у меня нет желания подписывать или писать такое. Собираются ли они меня заставлять? Он сказал, что «Нет, у нас же вот не гестапо, у нас вообще все свободно, и это совершенно на мое усмотрение». Но если я не откажусь, то, конечно, будут последствия.

Например, даже если представить себе, говорит, что ваша апелляция сработает, хотя, конечно, этого не будет. И даже если представить, что суд к ней прислушается, хотя, конечно, этого не будет. Что будет дальше? Дело будет направлено на повторное рассмотрение в суд первой инстанции. Это единственное, что можно с юридической системой сделать. А соответственно, если оно будет направлено на дополнительное расследование, то будут повторяться допросы. Ты помнишь свой первый допрос по делу? Спросил он меня. Конечно, я помнил первый допрос по делу, хотя в дело он так и не вошел, но первый допрос по делу я помнил. Это был именно тот стрессовый допрос. Хочу ли я его повторения? Если я буду настаивать на жалобе, то, собственно, это вполне реальная перспектива. Хочу ли я вернуться на тот первый допрос со всеми его деталями? Я сказал, что, конечно, нет. 

«Ну, так подумай, — сказал он мне, — Тем более, что ты до сих пор здесь, а не обменян только потому, что твой этот адвокат подал апелляционную жалобу. Если бы он не подал, ты бы уже был обменян». 

Я понимал, что им верить, это себя не уважать, как говорится. Но, в принципе, то, что это вероятно, что действительно это как-то могло влиять на незавершенность судебного процесса и осуждение, на дальнейшие манипуляции со мной, ну, это вполне могло быть. Однако я отказался писать отказ от апелляционной жалобы. Он сказал: «Посиди, подумай». Я посидел, подумал, ознакомился со своим делом, и его забрали. Я оставил или отдал обратно, я уже не помню, эти чистые листы бумаги секретарше суда, которая там сидела. 

Пока он [представитель СК] разговаривал, в зале суда присутствовали охранники, конвой, и секретарша суда. Она поинтересовалась, вы кто? Он просто сказал: «Я из Следственного комитета». Она помолчала, сказала «ага». И вот при ней, он, собственно, все это рассказывал. Они смотрели в пол в это время, пытались делать вид, что они ничего не слышат. Я отдал чистые листы, отдал ручку. То ли он, то ли кто-то из охранников сказал: «Ага, значит таки не написал». Я: «Нет, не написал».  

Был момент, когда я размышлял, писать или не писать. Может действительно отказаться, и меня поменяют, но верить им это просто позорная глупость. А главное, что я понимал, что подобное заявление, особенно в той части, где речь идет о том, что якобы адвокат действовал против моей воли, то, что у нас с ним не было связи, не означает, что он действовал против моей воли. Я абсолютно был согласен с тем, что он подал апелляцию и радовался этому. Подобное заявление могло бы для него быть, иметь последствия, потому что в теории адвокатская коллегия, в которую он входит, могла бы принять это заявление к рассмотрению и могло бы для него закончиться плохо в профессиональном, по меньшей мере, плане. Я, конечно, этого не хотел. Мы не были еще с ним знакомы, но он делал то, что мог для моего освобождения. И я ему очень благодарен, кстати. Вот так. 

Но когда мы после этой истории советовались перед уже апелляционным заседанием, скажем, оказалось, что уже имеются логи мобильной связи моей на 4 июня. И уже известно из этих логов, что я был в Киеве, а вовсе не в Северодонецке. Но они не были еще должным образом юридически заверены. То есть это были просто копии, сканы, условно говоря, документов. И он сказал, что суд их просто может на этом формальном основании не принять. У нас не было иллюзии с ним относительно того, что апелляционный суд что-то там изменит очень радикально. Мы понимали прекрасно, что приговоры пишут не в судах, эти приговоры по этим делам. Но все-таки стоило хотя бы попробовать. 

Максим Буткевич на заседании апелляционного суда в Москве, 22 августа 2023 года. Фото: российское Движение «За права человека»

Ну, и плюс эти слова, что, мол, они меня не меняют, пока есть судебная процедура и продолжается. Все-таки какое-то зерно истины в этом могло быть. И было понятно, что действительно, если бы вдруг суд прислушался, это было бы перерассмотрение дела, и оно бы продолжалось еще достаточно долго, неопределенное время. Потому что повторное рассмотрение, а тем более расследование новое, то, что бы они так называли, могло просто заключаться в том, что меня бы держали в СИЗО, в принципе, почти неопределенный промежуток времени. Я бы просто сидел, не происходило бы никаких действий, мне бы продлевали срок содержания — и все. 

И учитывая это, я сказал, что, наверное, лучше, чтобы я не полагался на пункт о самооговоре, а подождать несколько месяцев. То есть я сказал, что если за несколько месяцев по этому суду, по приговору, апелляционному решению не будет никаких изменений, не будет обмена или намеков на это в отношении меня, тогда мы запускаем кассацию. Собственно я об этом его попросил. Мы с ним об этом договорились. И так оно и произошло. 

На кассации уже, конечно, речь будет идти о том, о чем было на самом деле. И да, не было никаких действий, меня доставили на колонию, было понятно, что я просто сижу на колонии, так же как и другие наши военнопленные. Тем более, что потом уже выяснилось, что меня вообще потеряли. Но стало понятно, что не происходит ничего. Соответственно на кассации, как уже там говорят на жаргоне, я «валился» по полной программе, то есть обжаловал все и собственно рассказывал все как было. 

«Преступления максимально противоречат ценностям, которых я придерживаюсь». Выступление украинского правозащитника и военнопленного Максима Буткевича в российском суде

[Апелляционное заседание] — это был шок, честно говоря. У меня были листы бумаги, я написал просто ручкой сразу. Я, во-первых, увидел вдруг, что туда [в зал суда] пускают людей, что там есть мои знакомые, мои друзья, мои родные, мои коллеги. Они туда пришли! А, конечно, когда стало понятно, что в перерывах, а были перерывы, можно поговорить… То есть это был первый контакт с внешним миром какой-то такой нормальный. 

Один раз дали позвонить родителям. Я должен был предоставить копию своего паспорта. Так я узнал, что мой паспорт, который у меня вместе с удостоверением офицера был изъят во время плена, где-то потерялся у них, как почти у всех. И от меня требовали, чтобы я придумал, откуда взять копию паспорта, через имейл или еще что-то. Если я не придумаю до послезавтра, то, опять-таки, рефрен, я получаю пизды. Причем серьезно. Если я придумаю, то тогда тебе дают позвонить. И я вспомнил, как я могу попробовать это сделать через третьи руки. Мне очень не хотелось, конечно, никого впутывать ни из коллег, ни из друзей, ни из близких в это дело. Но все-таки удалось. Единственный номер телефона, который я запомнил — матери. Мне дали ей позвонить. Это было в сентябре 2022-го на 20-30 секунд, но она услышала меня, я услышал ее.

Я узнал тогда, что, оказывается, уже есть какая-то группа, чат, условно говоря, обо мне. То есть я и так знал, что обо мне помнят. Мне было главное услышать, живы ли они, здоровы ли они. У меня гора спала с плеч, честно говоря, потому что пока ты сидишь в изоляции, у тебя разные мысли в голове. Я не брал дурного в голову, но дурное в голове само берется, а тут стало спокойнее. И я был абсолютно уверен, что обо мне знают, помнят, но быть уверенным просто потому, что ты знаешь людей этих — это одно, а когда ты еще получаешь подтверждение — это другое. Но это было единственное исключение. До этой видеосвязи [в апелляционном суде] у меня не было ничего. Я увидел людей, я мог с ними хоть как-то пообщаться и что-то им показать.

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Глава 7: СИЗО и колония

 

«С «Вагнером» воевал?»

Условия менялись на СИЗО очень сильно. Тяжелее всего было первые несколько месяцев до октября [2022 года]. Какой-то период времени был, когда происходили прокачки регулярно всех военнопленных. Военнопленные сидят отдельно, на отдельном «продоле»: «замороженные хаты» так называемые, то есть заблокированы полностью информационно. Есть отличие в обращении с этими камерами в СИЗО. 

И был период, когда было постоянное давление психологическое и физическое, в том числе ежедневные или по два раза в день изгнания на продол, приседания, «вспышка справа», «вспышка слева» — надо было падать на правильный бок, а если не на правильный, то ты рисковал получать отжимания от пола. Было много разного такого. Ребята из больших «хат», камер, где было 20 с лишним человек, были такие, что теряли сознание. Было, что отливали водой, между ними были трехсотые, в том числе тяжелые, там всякое было.У нас был тройник. К нам пока доходили в конце продола, они уже, очевидно, уставали. 

Тоже бывали разные ситуации, но, словом, было очень плохое питание, отношение было в зависимости от того, какой человек к тебе обращается, но всякое было. Потом это прекратилось вдруг. Просто прекратилось, и к нам даже не заходили. [Это произошло] в октябре 2022-го, после присоединения «ЛНР» к РФ. 

Стало немножко спокойнее, но бытовом смысле было так же плохо. Тем более зима — мы перезимовали. Часть стекла была выбита в камере, соответственно у нас там залетал снег, намерзали сосульки. Было очень холодно, но в принципе мы как-то там блокировали, укрывались бушлатами. Мы не так, чтобы супер мерзли. Был период достаточно голодный, был период достаточно холодный. Были такие периоды. 

Потом все начало понемногу становиться лучше, а после приговора меня перевели уже к обычным преступникам, так сказать, не к военнопленным. 

Я был первым, кого перевели в луганское СИЗО. Ну, не первым на самом деле, там был еще какой-то один [украинский военнопленный], где-то в другой камере. Но реакция была на меня, как на диковинку какую-то такую: «Сколько? 13 [лет заключения]?! Да ты что?!». Но это уже было намного легче. В первую очередь физически, потому что людям заходили, как и положено по закону, передачи, а зэки всегда все-таки живут тем, что они делятся. Они поддерживают друг друга. Даже если они разных совсем образов жизни, кроме там некоторых особенностей этой кастовой системы. 

Периодически были те, с которыми вспыхивали споры — не по моей инициативе. Я понял быстро, что спорить не имеет смысла, но и соглашаться тоже не имеет смысла. То есть я не провоцировал эти разговоры. Если они начинались, я просто отвечал. Я говорил то, что я знаю, то, что я думаю. Делать вид, что я думаю — не то, что я думаю, не имело смысла, тем более я не считал это нужным. Люди разные. Бывали неприятные очень моменты, но потом все равно, если мы с этим человеком находились в одном пространстве, мы находили общий язык в бытовом плане. 

Тем более, что у этих людей, которых я встречал, могло в течение получаса прозвучать три противоположных друг другу тезиса. Одновременно они не видели в этом противоречия.

Например, человек из Луганска, мог сказать, что все-таки лучше всего было при Украине: «Вот тогда было классно. Луганск — это был город. Каким бы он ни был, он развивался. У нас были такие классные перспективы». Те же люди могли говорить: «Вы пришли нас убивать, мы вас не звали нас освобождать», при этом ругать «Лугандонию». Одновременно абсолютно. И ругать руководство РФ, и войну. Кроме, конечно, одного лица. Одно лицо у всех абсолютно неприкосновенно. Это монарх, это царь. Царь является просто царем, он не является президентом. Имеется в виду Путин. 

Был в какой-то момент, когда на кассацию меня возили, когда на бусах меня бросили вместе с «вагнеровцами» (ЧВК Вагнера), — было интересно. Но они отнеслись с уважением. То есть: «Это укроп? Реально укроп? Что, воевал, да? Ого, здравствуй! Да, иди сюда. С Вагнером воевал?» — «Не пришлось». «А если бы пришлось?» — «Ну, пришлось бы и пришлось». — «Ну, ладно, понятно. Курить есть?» — «На курить, на тебе кофе».

Очень много людей, которые воюют с той стороны, заезжают по уголовным делам из разных регионов Российской Федерации, вооруженных сил, из частных компаний. 

Люди разные везде, но в принципе нормально находили общий язык. 

Интересно, что те, кто с боевым опытом с предыдущих лет, иногда спорили с теми, у кого не было боевого опыта, апеллируя ко мне. Например: «Прекратите смотреть эту пропаганду». Там телевизор, который не выключается круглосуточно, и там бэтлпорно идет, как «наша славная артиллерия накрывает украинских нацистов». Тут вдруг тот, кто воевал, говорит: «Выключите это все». Дальше идет непечатное обрисовывание, что это такое. «Макс знает, что это, и я знаю, что это, а вы не знаете, потому что вас там не было. Вы не понимаете вообще, что вы смотрите. Бред собачий. Выключите. Переключите на Муз-ТВ». На музыку, на клипы. 

Политика там — это табу. Не разводить политику, потому что мы все под одной крышей. Не надо. Военнопленные осужденные, как до нас было доведено очень быстро: «Вы к нашему миру не относитесь вообще. То есть это ни к общаку, ни к чему, ни в кастовую систему не вписываетесь вы. Чисто по-человечески там, если надо, обращайтесь вообще». 

 

«Будем дружить?»

Действительно, после приговора уже было легче сидеть. Тогда впервые появились какие-то книжки, потому что они были у соседей по камере. Впервые увидел библиотекаря СИЗОшного. Потому что там нормальные камеры, там происходит более-менее то, что происходит с заключенными в СИЗО. С военнопленными происходит совсем другое в СИЗО. Там их держат в совершенно другом статусе. 

Военнопленный Максим Буткевич на видеосвязи в Верховном суде РФ, 13 марта 2024 года. Фото: Елена Кондрахина

Когда я прибыл на колонию «Вахрушево-2» (раньше называлась Краснолучская, потом Вахрушево. ВК-19 она была раньше, сейчас — исправительная колония №2 России), впервые с нами встречался, каждого вызывал опер. Там нас фотографировали: татуировки, шрамы, — ну, и проводили беседу предварительную. Разговор был спокойный, достаточно дружелюбный, насколько это возможно в этих условиях. Интересовались, как я отношусь к народу Донбасса, «к русскому языку я как отношусь, к России» и все такое. И разговор был завершен тем, что опер сказал: «Ну, что, будем дружить». 

Я интересовался, есть ли библиотека, какие там книги, какие условия вообще здесь пребывания. «Будем дружить?», — спросил он. Я сказал: «Будем ждать обмена». Он сказал: «Ну, хорошо, хорошо». 

Между прочим, я ему сказал, что мне надо, чтобы сообщили моему адвокату, где я нахожусь. Дело не только в том, что они обязаны это сделать. Я должен с ним связаться, потому что, возможно, у меня еще впереди кассационная инстанция. Он сказал, что после прохождения карантина двухнедельного мне надо спросить об этом, поинтересоваться через отрядника, представителя администрации, который занимается конкретным отрядом, конкретным бараком.

Через две недели я действительно это сделал. Тот отрядник взял у меня данные адвоката: номер телефона и все такое. И вернулся через некоторое время. Конечно, я думал, что мне не дадут с адвокатом поговорить, но хотя бы сообщат, где я. Он [отрядник] сказал, что, к сожалению, не удалось с ним связаться. Я говорю, ждите, ну, просто скажите, что, мол, нельзя — нельзя и нельзя. Он говорит: «Нет-нет-нет, ну почему нельзя? Можно, я пытался, там что-то звонил, но что-то сбрасывал трубку». Потом что-то начал про СМСки, про мобильных операторов, у которых здесь есть покрытие, а здесь нет. Словом, это все как-то очень беспорядочно было. 

Я настоял на том, чтобы еще раз пытались — раз, два и три. И он в течение нескольких недель ко мне приходил и говорил, что они пытаются это сделать, что-то там не получается. В результате, он сказал, что «вашим делом занимается новая сотрудница, вот ее имя отчество, я, хотя я не уверен, что это оно, больше я этим не занимаюсь». Каким делом?! Надо было просто взять телефон и набрать человека. И все. Не надо было заниматься никаким делом.

После этого я написал заявление письменное на начальника колонии, что мне надо связаться с адвокатом, я имею на это право. В кассационной инстанции у меня будет производство, и чтобы мне предоставили такую возможность. На это заявление ответа не было. Я написал еще одно такое заявление, я понимал, что мне не дадут с ним пообщаться. Но меня заверили сотрудники администрации, что о моем местонахождении, конечно, его ставят в известность. Итак, два письменных заявления, перед этим где-то месяц общения устного, ничего не дали. Но уже позже, уже в декабре, я узнал о том, что оказывается, они не просто не дали мне с ним связаться, они не уведомили ни адвоката, никого, и что для внешнего мира я просто исчез. Все это время я сидел на колонии в Красном Луче, в Вахрушево, и пытался так же сообщить о себе.

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Глава 8: Обмен

 

«Очень хотелось поверить, но не верилось» 

Узнал совершенно внезапно. Все ждали — каждый день ждут. Постоянно ходят, как всегда, между любыми заключенными, не только пленными, слухи разной степени дикости или достоверности. 

Офицер Вооруженных сил Украины и правозащитник Максим Буткевич, 25 ноября 2024 года. Фото: Алексей Арунян, Ґрати

Но у нас была утренняя проверка. В 9 часов построение на локалке локальный сектор возле бараков , пересчет. Как раз готовились переходить на зимнюю форму одежды, поэтому все должны были быть в шапках, бушлатах и так далее. Сразу после этого вызвали в дежурную часть, где сообщили, что у нас есть полчаса, у меня и у Сергея [другого военнопленного], на то, чтобы собрать вещи, потому что мы едем на этап. И на вопрос, на какой этап, куда, они сказали, что не знают. 

Версии были от больницы, потому что перед этим был определенный медицинский инцидент, микроприступ сердечный. Врачу скорой, которая приехала, администрация пообещала, что меня вывезут на больницу. Это было очевидно, что меня никуда не повезут. И товарищ мой, которого освободили, ему тоже нужна медицинская помощь. Но мы знали, что нас на больницу не повезут. Другой вариант был, что нас повезут на этап, повезут на территорию России куда-то. Об этом ходили слухи периодически. Ну, а третий вариант был вот этот. Очень хотелось поверить, но не верилось. 

Уже потом, когда нас вывезли на другую колонию в Луганской области, где нас еще раз очень тщательно обыскали, гораздо тщательнее, чем где-либо и когда-либо, с осмотром всех полостей тела, вот это все, и пересмотрели, вынули каждое письмо, а у меня несколько сотен писем, из конверта, чтобы посмотреть, что там, параллельно вызвали и в соседнюю комнату завели, и дали подписать какие-то листы снова, не читая, но я успел увидеть, что это пустой бланк, на котором сверху написано «Свидетельство об освобождении». И тут я начал понимать, что, кажется все-таки так. И все. 

«Это очень неожиданно, это прекрасно!». Максим Буткевич и бойцы «Азова» — среди военнопленных, которых вернули в рамках 58-го обмена

Мы, собственно, уже поняли, когда мы услышали, что приехали на аэродром. А потом к нам забросили «азовцев» из автозака, которые были в летней форме. У них забрали абсолютно все, а было холодно. Нас держали долго, это была тяжелая часть. Мы сутки провели в автозаке, половину из них — в шестерых, напичканные в один стакан, нельзя было повернуться. Мы были с сумками, поскольку мы ехали на этап, в отличие от вот ребят-«азовцев». Мы их одели хотя бы, благодаря тому, что у нас были вещи: как-то дали им свитера, хоть немного их согрели. 

Потом нам связали руки и глаза скотчем. Мы думали, что будут грузить в самолет, но что-то пошло не так.

Нас загрузили обратно в стаканы, и так мы просидели вечер, ночь или утро, без возможности пошевелиться, в этом скотче. Все это время не было ни воды, ни еды. Вообще не было ни одного глотка, ничего. Атмосфера была довольно тяжелая, физическая, я имею в виду. Я только надеялся, что между другими, которые были в других стаканах, что нет ни одного сердечника, потому что я думаю, если бы человеку там бы стало плохо, это могло бы в конце концов, чисто прагматично, сорвать обмен. Но нет, все дождались. 

Потом самолет, потом чрезвычайно дискомфортное, но радостное путешествие так же, собственно, самолетом. Мы не знали, где, но по времени, в принципе, сколько мы летели, как это было, было понятно, что это. И Беларусь. Мы поняли, что Беларусь. Ну, и все, дальше это уже был вопрос нескольких часов.

На глазах у нас были зимние шапки: их опустили до ушей и скотч поверх. И руки, связанные скотчем. [Развязали глаза] когда посадили в автобус и принесли еду — это были армейские сухпайки российские — но говорили не поднимать голову. Можно снять шапку, поесть, надеть обратно, но не поднимать голову. 

Там [по дороге к границе] уже было поведение другое. Там автобус был, а не автозак, были сиденья, а не скамейки, уже была еда, российский военный сухпай. То есть это еда, действительно еда! Там уже была вода.

 

«Когда я вышел из автобуса, я, конечно, думал о них, о тех, кто остались там»

Максим Буткевич после возвращения из плена, 18 октября 2024 года. Фото: Виталий Лысенко

Относительно того, почему именно меня поменяли, эти все вопросы, кого, по каким критериям они меняют, чего и кого они хотят — это все очень интересные, очень важные вопросы, потому что от них зависят следующие обмены, но можно только спекулировать. Это знают только те, кто это делает. 

Я думаю, что [в моем случае] кампания солидарности сыграла роль. Я уверен в этом. Но это мои мысли. И кроме этого есть, конечно, какие-то другие факторы, но о них я могу только догадываться. Поэтому это было бы спекулятивно.

Я привлекал реально много внимания. То есть и я, и, скажем, заключенные сотрудники ОБСЕ Бывшие члены Специальной мониторинговой миссии ОБСЕ в Украине Максим Петров и Дмитрий Шабанов. Шабанов был помощником по вопросам безопасности, а Петров — переводчиком. ОБСЕ отозвала своих наблюдателей после полномасштабного вторжения России в Украину. Однако власти «ЛНР» в одностороннем порядке запретили деятельность ОБСЕ в регионе и задержали двух ее сотрудников. В сентябре 2022 года «Верховный суд ЛНР» приговорил Максима Петрова и Дмитрия Шабанова к 13 годам заключения по обвинению в государственной измене. Петрова обвинили в том, что он якобы передавал «американскому куратору» из миссии материалы о 2-м армейском корпусе «Народной милиции», которые составляют государственную тайну. Шабанову вменяют, что он «передавал сведения закрытого характера в военной сфере представителям иностранных спецслужб и действовал в ущерб безопасности республики». ОБСЕ требует их немедленного освобождения из плена , которые там до сих пор находятся, вообще пленные осужденные. Очевидно, как я уже сейчас понимаю, учитывая какого масштаба была кампания поддержки, действительно привлекал внимание. Возможно, они хотели таким образом избавиться от этого раздражающего фактора, это тоже может быть.

О том, что я «медийное лицо» — это я цитирую, «медийное лицо» мне как раз сказал этот сотрудник Следкома, когда пришел ко мне перед апелляционным судом. И тогда я понял, что действительно на свободе обо мне говорят, не просто вспоминая раз или два, а говорят много. Он сказал: «Ну, вы медийная личность», или что-то типа «известная» или как-то так, и оказалось, что ага… И в апелляционной жалобе адвоката я прочитал ссылку на материалы издания «Ґрати». И был очень польщен самим фактом наличия материала, но главное то, что все абсолютно четко было установлено, все соответствовало действительности, что упоминалось в апелляционной жалобе. Потом этот материал упоминали и в процессе суда апелляционного, и в кассации, и в документах судебных соответствующих. 

Это первый обмен с нашей колонией [Вахрушево-2]. Мы все его очень ждали, мы очень много о нем говорили. Ребята говорили, если бы кто-то отсюда был поменян, мы бы знали, что колонию разморозили, что процесс пошел. Поэтому, конечно, я знал, что значит те, которые остались, узнали сразу, или очень быстро, что есть обмен, и радуются. Но все равно я думал о них. И когда я сел в автобус, и когда я вышел из автобуса, я, конечно, думал о них, о тех, кто остались там. Это никак иначе. 

У меня был к себе вопрос, когда я заплачу [после освобождения], еще когда я там сидел. А каждый сидящий, кто ждет, представляет себе, как оно будет. Я думал: что будет, когда я ступлю на землю, когда я сяду в автобус? 

Это было просто, естественно. Конечно, я в Украине. Ура! Наконец-то! Я столько раз себе это представлял — вот оно… Оказывается, оно происходит вот так. 

С другой стороны, это все-таки процесс… Например, уже через неделю я наконец-то почувствовал, что, кажется, я на самом деле ощущаю это как реальность. Причем это постепенный процесс. С каждым днем ты больше погружаешься в то, что то, что позади — оно уже позади, а ты — здесь. 

Напхані в один стакан. Максим Буткевич про звільнення — подкаст СИРЕНА

↑↑ Вернуться к оглавлению ↑↑

 

Нашли ошибку в тексте?
Выделите ее и нажмите Ctrl + Enter
  • Слушайте наши подкасты
  • Главное за неделю — в рассылке «Грат». Подписывайтесь!